Культурная идентичность и образ территорииДата: 11.06.2003 08:18Автор: Генисаретский О.И. Зуев. Я вам представляю очередного докладчика на нашем семинаре — Олега Игоревича Генисаретского, доктора искусствоведения, заместителя директора Института Человека Российской академии наук, который сделает сообщение по теме, обозначенной в программе семинара. Думаю, что этот доклад будет значим для всех групп, которые принимают участие в нашем семинаре. Генисаретский. Название моего сообщения было придумано не мною, а уважаемым руководителем нашего семинара Сергеем Эдуардовичем Зуевым... <Зуев. Что характерно, вы не возражали...> Генисаретский. ... и поэтому быть может в нем появился привкус какого-то, по мне несбыточного, целомудрия. Дело в том, что слова, вроде «идентичности», «территории», «ресурса» невольно воспринимаются мною, как целлофановые обертки, за которыми то ли прячется что-то действительно вкусное, то ли скрывается очередной импортный «едукт». А поскольку, глядя на обертки, о качестве содержимого ничего сказать невозможно, ничего не остается другого, как принимать позу наивного оптимиста и всем своим видом изображать полный «Ок!». Это я к тому, что не ждите от меня блеска, конгениального названию темы. Часть первая. Идентичность в региональном наклоненииПризнаюсь, для меня это выступление – в некотором роде опыт. Хотя к теме идентичности сам я присматриваюсь давно, тем не менее я о ней редко говорю впрямую. В частности потому, что впервые с этим словом познакомился в городе Дрездене, глядя на уличный плакат, извещавший о предстоящем симпозиуме по проблемам культурной идентичности. Когда я встречаю новое слово или понятие, я его запоминаю или записываю, наверняка зная, что когда-нибудь да сгодится (а я сторонник «безотходного» интеллектуального хозяйства). Так оно и получилось: вскорости уже стали приходить статьи на эту тему, потом книги… и «пошла писать губерня». Но поскольку заглавие в программке семинара уже опубликовано, то оно все-таки обязывает меня принимать во внимание и буквальный смысл входящих в него слов и практический смысл обозначаемый ими проблемы. Действительно, в нашей культурной и социальной практике есть несколько областей, где проблема идентичности (а что означает сие латинообразное слово, мы будем постепенно выяснять по ходу сообщения) является сейчас весьма практически значимой, а иногда даже значимой до остроты… чуть ли ни кровавой. Мне кажется, идентичность залетела к нам на семинар в первую очередь в связи с остро модными ныне в менеджерских кругах темами инвестиционного климата и имиджа территорий. Одна из групп на этом семинаре так и называется: «Имидж территории в различных инвестиционных программах». Довольно часто (и я бы сказал, слишком скоропалительно и буквально) имиджи, брэнды и прочую виртуальную продукцию соотносят как раз с культурной идентичностью территории. На семинарах, похожих на этот, не редкость услышать такое суждение. «создать образ территории, эффективный в рамках какой-то инвестиционной программы, значит чуть ли не решить проблему региональной культурной идентичности». Скажем — это не вполне так. По крайней мере, есть еще ряд контекстов, тоже практических, в которых тема идентичности имеет совершенно иной смысл. Вторая практическая область, откуда «растут ноги» обсуждаемой темы, — это становление местного самоуправления, или более обще, муниципализация общественно-государственного управления. Если рассматривать местное самоуправление в контексте становления гражданского общества, то нужно признать, что подлинным субъектом местного самоуправления является местное сообщество. В частности, в городе — это городское сообщество. А сообщество отличается от населения, которое проживает на территории, как раз тем, что члены местного сообщества идентифицированы с ценностями Места, в том числе и с культурно-историческими ценностями, считая это место своим, где они проживают вместе. Как видим, здесь термин «идентичность» употребляется в смысле культурно-ценностной идентичности (с местом, с землей) и социальной, земляческой или соседской идентичности (друг с другом, между собой). И в этом качестве, идентичность считается одним из важнейших ресурсов развития. Чем сильнее эта идентичность, чем больше люди связывают свою судьбу, судьбу своих детей, свой жизненный успех с проживанием и деятельностью вместе в данном месте, тем энергичней будет разворачиваться процесс развития, тем большей будет поддержка населением различных программ развития, тем разностороннее гражданское участие населения в местном самоуправлении. В муниципальном контексте проблема идентичности приобретает сегодня если и не актуальную значимость, то вполне прагматический смысл. В терминах местной (локальной и региональной) идентичности написаны многие вполне реальные программы развития, в том числе тренинговые, которые сейчас проходят в нашей стране по линии всевозможных институтов повышения квалификации муниципальных служащих. Есть еще и третий контекст, связанный с проблемой этнокультурной, или, как еще иногда говорят, национальной идентичности. И вокруг этого сюжета, вы сами знаете, время от времени случается довольно много сильных противостояний. Причем, что характерно, в одних случаях эта идентичность, то есть причисление себя к какому-то этносу, проявляется чуть ли не сама собой и довольно быстро, а в других — не проявляется вообще. Достаточно сказать, что перестройка началась с мгновенного образования народных фронтов в республиках Прибалтики и отчасти на Кавказе, но никогда и нигде не удалось сколотить мало-мальски активного народного фронта в России. Какие-то псевдопартийные русские организации были, а вот энергичного движения так и не случилось. Вездесущие теоретики нам объясняют, что у нас, у русских, не развито национальное самосознание, слабая национальная идентичность, поэтому все прочие быстро сбиваются в кучки, заводят различные там этнокультурные программы, а мы, аки Илья Муромец, все на печи лежим, ждем, когда гром грянет, чтобы перекреститься. Еще один контекст интересующего нас сюжета – идентичность религиозная. В прошлом, в 1997 году, в ходе недавней полемики вокруг Закона о религиозных объединениях была сделана попытка ввести в оборот нашей правовой мысли представление о традиционных для России вероисповеданиях. Законодательно традиционными были признаны четыре вероисповедания: христианство, (без различения субноминаций), мусульманство, буддизм и иудаизм. Попытка эта вызвала резкое отторжение со стороны либерально-диссидентского люда, обосновывавшего свой протест тем, что само деление на традиционные и нетрадиционные якобы не соответствует природе гражданского общества и наносит урон гражданским свободам и правам человека. Так вот, по моему усмотрению, это — застарелое либеральное заблуждение. Есть два разных горизонта правопонимания и два, соответствующих им, типа идентичности — гражданско-правовое, с одной стороны, и религиозное, культурное, этническое, с другой. Да, в нашей стране с трудом, но прививаются принципы открытого гражданского общества. В его пределах все лица и легальные группы лиц уравнены в своих гражданских правах. Да, наращивается и, я надеюсь, будет укрепляться гражданская идентичность, основанная на признании неотчуждаемости человеческих правах и свобод. Однако в лравоприменнтельной практике гражданское право — это ограничительное, негативное право, говорящее о том, чего делать нельзя. А есть другое, положительно-приемлющее самоопределение: наше богосыновство, исповедание веры, приверженность Церкви (религиозная идентичность); есть культура, которой мы обязаны тем образом жизни, в рамках которого мы надеемся не только выжить, но и полноценно жить (культурная идентичность); есть, наконец, наша принадлежность своему народу, имеющему свою историческую судьбу, в сохранении или изменении которой мы так или иначе участвуем (этническая идентичность). Эти стороны жизни не подпадают под юрисдикцию гражданского правопонимаяия, ибо они «про другое». Они относятся к области естественного или, если хотите, корпоративного, а вовсе не гражданского права. А интерес к традиционному, корпоративному, естественному праву сегодня — явление мировое. И наконец, в последнее время речь все чаще заходит о так называемой гендерной (или выражаясь по-дедовски, половой) идентичности, то есть об определенности отнесения себя к одному из возможных типов сексуальной ориентации (и типов семейности). Мало того, что общество столкнулось с необходимостью публичного признания/непризнания разного рода сексуальных меньшинств, возникли и требуют законного признания новые типы семейности. Наш многострадальный моногамный женско-мужской брак (и основанная на нем семья), по признанию многих, если не большинства социологов, давно уже находится в глубочайшем кризисе. Поле семейных институтов размывается, а вместе с ней не только «семейскость», не только гендерная, но и чуть ли не антропологическая идентичность человека. Дальше, согласно тематике нашего семинара, я буду говорить преимущественно о проблематике культурной идентичности. Тут я должен сказать об одном из элементов своего гуманитарного credo: я придерживаюсь такого принципиального взгляда, согласно которому гуманитарная культура, — наряду с рыночной экономикой, правовым государством и гражданским обществом, — является неустранимым четвертым измерением открытого и свободного общества. Без развитой гуманитарной культуры — даже при наличии достаточно развитых других трех компонент — общество не может быть свободным и/или открытым (я предпочитаю термин «свободное», но более в ходу ныне «открытое общество»). Не может, потому что эти три составляющие — по максимуму, конкурентоспособно — в условиях современности нереализуемы в авторитарном, не говоря уже о тоталитарном обществе. И поэтому я буду говорить о культурной идентичности, имея в виду прежде всего и в первую очередь гуманитарно-культурную идентичность, постепенно ее перед вами экспонируя. Благо вы по преимуществу музейщики и любите заниматься этой деятельностью — экспозиционной. И говоря об идентичности, я, как эксподизайнер и гид-экскурсовод, буду показывать вам некие концептуальные пространства, в которых проблематика нашего семинара, на мой взгляд, проступает наиболее явственно. Первая сложность, с которой мы здесь сталкиваемся, связана с тем, что понятие идентичности, — как и многие другие гуманитарные понятия, — какое-то безразмерное, не масштабированное. Когда его употребляешь, надо обязательно оговаривать масштаб его применимости. Например, в возрастной психологии есть понятие возрастного кризиса идентичности. Имеется в виду, что человек несколько раз в жизни (грубо говоря, раз в семь лет: в 7, 14, 21 год и т, д.) переживает кризис идентичности. И каждый раз, когда человек доживает до такого перелома, возникает кризис, сопровождаемый потерей смысла жизни. Те ценности, которые еще недавно двигали жизнью, перестают удовлетворять. Наступает то, что психологи называют «психическим мораторием»: человек как бы уходит временно от одного ценностного чувствования/понимания жизни, еще не приняв другого. И тут с происходят ним различные коллизии. Например, пики самоубийств —романтически-юношеские и прозаически-взрослые (около 40-42 лет). Понятие идентичности в данном случае относится к индивидуальной человеческой биографии. Это очень маленький масштаб. Скажем, групповая или социальная идентичность — это масштаб уже иного рода. Основоположник марксистко-ленинской идеологии советского периода товарищ Карл Маркс говорил о том, что каждый класс (например, рабочий) существует сначала в себе, то есть не сознавая и не преследуя сознательно своих классовых интересов, а потом — для себя, то есть не только с сознаванием, но и во всеоружии разумного классового эгоизма. Он этими гегелевскими словами («в себе» и «для себя») обозначал процесс осознания классом (группой) своих классовых (групповых) интересов, что в современной социологии и называется групповой идентификацией. Когда какое-то сообщество, какая-то социальная группа сознает свои ценности, общие цели, общие интересы, но также и общую историческую судьбу, общие традиции, только тогда возможно полноценное социальное движение, отстаивающее или завоевывающее права этой группы (правда, рабочий класс осознал себя с помощью своего авангарда, именуемого пролетарской партией, но в глазах твердых искровцев это дела не меняло). Понятно, что это —тоже идентичность, но масштаб у нее иной — уже не индивидуальный, а социальный. Еще больший масштаб имеется в виду, когда речь заходит о национальной или, как говорят культурные антропологи, об антропологической идентичности. Потому что человек — существо историческое. Да и вообще сугубо непонятно, что это такое. И мы часто сталкиваемся с такими человеческими проявлениями, когда теряется ощущение того, когда и где была пройдена грань, за которой человек уже не может считаться человеком, когда он ведет себя то ли как животное, то ли как «черт знает что такое». А уж в контексте современной генетической инженерии, где мы вплотную подошли к возможности клонирования, вопрос об антропологической идентичности человека вообще повисает в воздухе: не вполне понятно, будут ли эти существа людьми в том же самом смысле, в котором мы считаем людьми себя. Потому что исчезнут привычные людям системы родства, не будет ни братьев, ни сестер, ни отцов, ни матерей, ни детей, ни родителей, а будут кланы, генетически тождественных друг другу существ, различающихся лишь своим экологическим опытом. <Реплика: А мы доживем?> Дожить-то может и доживем, да как жить будем? Ясно, что в этом примере масштаб еще больший, ибо антропологическая идентичность касается уже всего человечества. Поэтому когда кто-то говорит «идентичность», например, применительно к территории или какой-то социальной группе, надо еще совершить действие масштабирования. О каком масштабе проблемы мы говорим? Иначе, все плывет и теряет свои естественные пропорции. В случае с интересующим господ менеджеров от культуры имиджем территории все достаточно четко отпозиционировано и отмасштабировано. И тем самым прикреплено к определенной деятельностной позиции (инвестиционного проектирования). А если просто говорить о территориальной или культурной идентичности, не привязываясь к какой-либо деятельностной позиции, к какому-либо масштабу деятельности, то такая речь очень скоро начнет принимать прямо-таки фантастические черты. Те, кто больше склонен к параноидальным делам, тот будет сразу видеть и мыслить гигантскую перспективу, а кто — к шизофреническим, тот начнет, словно сквозь мелкоскоп, маленькие фиговины сочинять. То есть в ход идут, не знания и опыт, а психические особенности людей, что нашего брата, подсоветского чиновника, все еще и настораживает, и пугает. (Впрочем, сдается мне, что это прозаическое время уже проходит и новоиспеченные управленцы из президентского золотого резерва на любой проект уже способны дать встречный ответ, как говорится, «того же диагноза».) Нет ничего хуже, как прийти к начальнику, который склонен к мелочному педантизму, и рисовать перед ним грандиозную перспективу. Так что в вопросе об идентичности первое дело — это масштабирование. Второе, что нужно иметь в виду, говоря об идентичности, — это ее предметность. Какая идентичность для нас существенна? Какой она бывает? Я уже называл региональную, культурную, этническую и национальную, гражданскую и социальную, гендерную и антропологическую идентичность. Далее, о чьей идентичности идет речь? Например, идет ли речь в случае региональной идентичности, о самодентичности человека в регионе или об идентичности самого региона (в структуре страны)? Или если это идентичность религиозная, имеем ли мы в виду принадлежность человека к определенным конфессиональным институтам или нам достаточно наличия у него религиозного самосознания? И т. д. Предметная определенность идентики важна уже потому, что во многом идентичность и есть определенность (в том ее аспекте, в котором определенность суть самотождественность). И третий аспект, который мне бы хотелось подчеркнуть, оставаясь в рамках гуманитарной культуры, — это человекосообразностъ, человекоразмерность идентичностей. В практическом отношении интерес представляют только те идентичности, что посильны для человека и могут быть приняты (и принимаются им) добровольно. Одна из бед нашей общественной жизни и, в частности, культурной политики, — это принудительное зачисление в разные идентификационные классы. Сейчас вроде бы графа «национальность» в паспорте отменена. Нет процедуры официально-принудительного зачисления в этнос, и ты сам волен считать, к кому этносу себя относить, в какой этнической общности или на пересечении каких общностей ты существуешь; или — по какой-то причине, а то и вовсе без причин, — отказываешься от этнической самоидентификации. (Правда, если вы похожи на «лицо кавказкой национальности», то это вряд ли избавит вас от проверки документов в московском метро.) А еще недавно в анкетах, которые мы заполняли, была графа «социальное происхождение», куда я всегда писал: «из служащих», — и недоумевал: не класс и даже не «прослойка», а так «черт те что». Но хочешь — не хочешь, а идентифицируйся. Поэтому далее мы будем говорить о идентичности с той непременной оговоркой, что мы имеем в виду посильную для человека и приемлемую им (или отвергаемую) человекосоразмерную идентичность. Потому что мне не понятно, как, к примеру, может быть человек идентичным, самотождественным, цельным коммунистом, если сказано, что коммунизм — это скачок из царства необходимости в царство свободы? Цельность в скачке — как это? <Прянишников: «Скачкисты» какие-то!> Это просто одно из аутентичных определений самого К. Маркса (остальные примерно такого же плана). Но как по-человечески представить себе такую невероятную вещь — «скачок из царства необходимости в царство свободы»? Нет, представить-то можно, с воображением у нас все в порядке, но как можно это осилить, как с этим управляться? . Многие образы, проекты, утопии идентичности предполагают человеку нечто непосильное. Хотя я допускаю, что может найтись такой культурный герой, который скакнет, совершит это сальто-мортале (догадываюсь, что и среди здесь присутствующих есть такие, которые могли бы это сделать). Но такую идентичность (суть) нельзя вменять как цель, потому что она несоразмерна и непосильна человеку в горизонте повседневности. Как измененное состояние сознания, как паранормальную виртуальную реальность — на здоровье, практикуйте, но зачем же стулья ломать! Вот для начала некоторые рамочные оговорки, не бесполезные при размышлении об идентичности: масштабность, предметность и человекосообразность. Пошли дальше? Хорошо! О чем собственно идет речь, когда говорится об идентичности? Что с ней может происходить? Как она себя ведет? Куда клонит? По-русски идентифицировать — значит определить. Идентифицировать преступника — значит найти его и определить его лицо, ответить на вопрос «кто это?». Идентифицировать — значит отождествить. Идентичный — это тождественный себе (в некоторых обстоятельствах). Речь стало быть идет о самотождестве, о состоянии самотождественности. И вместе с тем — о цельности, о том, что неизменно остается тем же самым. В пределе идентичный — тот, что сам. Обладающий самобытием, чуть ли не самостью и лицом. Очень важно это «чуть ли», потому что именно отмеченное качество самобытия подталкивает язык к персонификации автоидентичных сущностей, к сценическому «представливанию» их в качестве персонажей некой онтодрамы. А это не что иное как их принудительная мифологизация. Раз уж они представлены в качестве лиц, не худо бы у них справиться, хотят ли они быть персонажами мифа! Чтобы ярче представить себе и оценить энергетику понятия идентичность, я сейчас попытаюсь сформулировать парадокс, за этим понятием скрытый, а вы постарайтесь с ним как-то соотнестись и управиться. Это в сущности тот парадокс, ответом на который и является понятие идентичности. При том, я уверен, что ответом временным. Тема идентичности стала популярной лет пятнадцать-двадцать назад и еще столько же вряд ли проживет. Сейчас уже идет волна публикаций под рубрикой «против идентичности» — значит дело движется к тому, что тема скоро может сойти на нет. Сначала мы скажем, что идентичность — качество историческое. Л.Н. Гумилев написал как-то, что русский этнос возник на Куликовом поле, то есть примерно 600 лет назад. Он считал также, что этносы существует в среднем 1200 лет. И вот выходит— по этой странной арифметике — что мы с вами находимся где-то на середине русской этнической истории, около своего этнического акме, чуть ли не в состоянии высшего расцвета народных сил. Странно, не правда ли? Где же он расцвет-то? Посмотришь в окно — расцветом и не пахнет! Но мне в утверждении Л .Н. Гумилева важна не арифметика, а та мысль, что этнос — сущность не самоданная от века, а возникающая и тварная, производная от воли быть, от битвы за бытие. В какой-то момент истории она, эта сущность, возникла и, согласно этой энергийной этнологии, через некоторое отпущенное ей время может исчезнуть, даже если не произойдет какого-нибудь чудовищного геноцида и этнос не ликвидируется извнешне, его идентичность начнет ослабевать и он может рассосаться. На этом примере ясно видно, что идентичность исторична, переменна во времени. На человеческом уровне это самопонятно. Половую идентичность сейчас можно сменить медицинским путем. Мы хорошо знаем как меняют свою идентичность социальные группы: вчера еще были номенклатурой, а сегодня уже олигархи, или топ-менеджеры, а смотришь — вроде одно и то же. Банковскими счетами не интересовался, а вот по портретам — те же самые. Хотя социальная идентичность совсем другая. Во-вторых, идентичность не просто исторически переменна — она еще и тварна, производна от воли и деятельности, многими считается конструируемой и даже проектной сущностью. Наши славные соотечественные мыслители 40-х гг. XIX в., получившие потом название славянофилов, учились преимущественно в Германии, во времена рассвета немецкой романтики, когда перед немцами стояла историческая задана воссоздания немецкого государства. Священная германо-римская империя осталась в далеком средневековье, немцы живут по мелким княжествам и у них была историческая задача — собраться в единое государство. Философия и эстетика немецкого романтизма вся была пропитана этим духом народности. И вот наши очаровательные, чуткие юноши тоже стали очень энергично продвигать в жизнь тему народности. Я безо всякой иронии об этом говорю, но тем не менее в славянофильском народничестве очень силен элемент завоза. От чего, кстати сказать, мы потом и пострадали, потому что у России в то время была совершенно другая историческая задача: нам не собираться в целое (государство) надо было, а сохранять наличное целое (и культурное, и государственное, и религиозное) и исторически развивать его. В результате славянофильской инициативы в России родились такие национальные и региональные освободительные движения, как сибирское и украинское областничества, еще в середине ХIХ века провозгласившие необходимость отделения от России. Сибиряки тогда еще заговорили о том, что федеральный центр (как сейчас принято говорить) эксплуатирует Сибирь как ресурсную колонию, ничего взамен ей не давая, кроме каторги. И еще о том, что мы, сибиряки, не такие русские, как те, которые живут в Москве и Петербурге. И это сущая правда. Потому что в культурном и историческом отношении русскоговорящие жители русского Севера, Сибири, казачьего Юга — особые, отличные друг от друга субэтносы, как говорил Л.Н. Гумилев. Да и вообще славянофильская идеология выросла в подмосковных усадьбах и имела в виду вполне определенный, московско-русский образ народности. Буквально тот, что в окно виден был. Из этого примера хорошо видно, что идентичность не просто исторична, она еще и тварна, деетворима. Хотя и не без исторических оснований. А когда в дело вступает технологический интеллект, то не просто создаваема, но еще и проектна. Потому что некоторые вещи создавались просто искусственно; как, например, был заново написан иврит, язык на котором теперь говорят израилитяне. Когда еврейский народ начал решать задачу возвращения на свою историческую родину, такого живого языка, как иврит, не существовало, он был написан и затем вменен населению через образование, и на нем теперь можно говорить, петь песни, рассказывать истории и т. д. Очень важная составляющая культурной идентичности — языковая — была воссоздана творчески. Точно также письменности были созданы для многих народов на нашей территории. Сейчас из-за этого возник удивительный феномен: у северных народов, хантов или ненцев до советской власти был только устный язык. Сначала была составлена азбука, потом были написаны учебники родного языка, потом возникли — фактически за одно поколение — нормы литературного языка, теперь по радио и телевидению читаются литературные тексты, школьники учатся не на том языке, на котором ранее некогда говорило их непосредственное окружение, а на том, на котором вещали сказители, шаманы, те, кто знал все песни, основной ритуал, кто хорошо ориентировался в культе. И на этих началах национальная интеллигенция строит свою культурную политику — как же, у нас есть своя письменность, свой язык, свой фольклор, вот уже своя литература на подходе, а в некоторых случаях она уже и написана! А теперь еще кроме письменного языка в школах проводятся занятия по визуальной антропологии — их обучают, как самим снимать на видео свои обряды и обычаи, и это теперь уже распространяется по местному телевидению, то есть культурная идентичность — хотя бы отчасти — тварная, конструируемая вещь. Да и как она может быть иной, если сама культура имеет творческий характер и состоит из произведений. И третье качество идентичности — свойственное ей в психологическом измерении, и которое лингвисты называют автореферентностью, или самообозначением. В идентичности все так устроено, что для сознания она оказывается самоподобной, самоподтверждаемой, самодоказуемой рефлексивной реальностью. Для всего, что касаемо идентичности, всегда можно найти оправдывающий и подтверждающий аргумент. Это не моя выдумка — так устроено сознание самоподобия, и так оно описано гуманитариями. Итак, в этой части было показано, что идентичность — сущность исторически изменяющаяся и изменяемая, искусственная, тварная н рефлексивная. Но парадокс, о котором я обещал вам возвестить, состоит как раз в том, что переживается она, идентичность, — и опять-таки не без основания — как самоестественная, наиестественнейшая и наиподлиннейшая, свободно тебе принадлежащая качественность (суть). И ссылками на то, что кто-то и когда-то записал-таки (священный как правило) текст, где твоя народность впервые была названа, что кто-то и когда-то привнес в твою культуру понятие народности, что кто-то и когда-то построил первое самообоснование исторического дела твоего народа, — такими ссылками непосредственного переживания, непосредственного чувства своей народности не перешибить никогда. Потому что — в антропологическом, в психокультурном измерении — идентичности соответствует то, что я называю аксиоматическими состояниями сознания и воли, которым по определению свойственны качества очевидности и произвольности. Очевидности — для сознания, и произвольности — для воли. Они, эти очевидности и произвольности, являются как бы прозрачными очками, сквозь которые мы смотрим на мир, видим то, что в мире. И чем чище очки, тем больше мы видим сквозь очки то, что мы видим (дерево, например, и птицу, сидящую на его ветвях), а не сами очки и пятна на стеклах. Только перефокусировав зрение, только обратив внимание на само стекло, мы увидим, что оно тоже имеет какую-то свою структуру. Так вот сознание и воля человеческие так устроены, что свойственные им прозрачность, достоверность, произвольность не позволяют видеть того, что стекло (сами сознание и воля) имеет какую-то структуру, что стекло когда-то сварили, а очки спроектировали и т. д. и т. п. Сознание и воля — в основах своих работают на самоподтверждение, на переживание самоподобия. То есть получается, что с одной стороны, идентичность тварна, искусственна, а с другой, что проживается она как естественная суть дела, как подлинный жизненный опыт. Это — одно из основных напряжений и противоречий опыта человеческого существования в мире. Оно в разных терминах выражаемо: например, по-советски, как единство традиции и новаторства; или новомодно, через противопоставление традиции и модернизации; или у ранних московских методологов, как онтологическая сходимость искусственного и естественного в так называемых кентавр-системах. Я со своей стороны — в рамках развиваемой мною модальной методологии — предпочитаю говорить о синаксии (экзистенциально—прагматическом схождении) естество-сообразности и свободосообразности — в подлинности (и совершенстве). И еще раз хочу подчеркнуть, что, говоря о парадоксе идентичности, мы ведем речь не о диалектике самой по себе, не только об интеллектуальном событии, а о драматическом, заряженном сильнейшими энергиями узле человеческого опыта, о ставке в какой-то серьезной жизненной игре, относящейся к пониманию природы человека, игре, в которой бросок костей не за горами. Вот так, представьте себе... Я вам рассказал, что человечески всякая идентичность переживается аксиоматически, сквозь призму особых состояний сознания и воли, наделенных свойством самодостоверности и самопроизвольности. Теперь можно более дробно рассмотреть эту ситуацию, и речь пойдет о четырех функциях этих самых аксиоматических состояний (и означаемой с их помощью идентичности). Мы живем и действуем в условиях культуры, для которой характерна разительная нищета антропологического воображения, нищета представлений о возможных и приемлемых образах человечности. Это одно из проявлений той великой беды нашей, которую известный отечественный философ М.К. Мамардашвили назвал антропологической катастрофой. Ситуация эта была предопределена тем, что страна наша и народ подошли к учетному 1913-му (или 1917-му) году с ярко выраженной сословной психологической культурой. Мы хорошо знаем и из литературы, и из истории — крестьянский диалект русской культуры, ее городской мещанский диалект (ну, по Островскому, например, или по старообрядческой истории), или дворянский диалект (по усадебной культуре, которая нашла свое выражение в классической русской литературе и живописи). Мы представляем себе, хотя бы отчасти, монастырско-приходской облик своей культуры. А вот общенациональная норма психологической культуры к тому времени сложиться не успела. Даже общенациональная норма литературного русского языка и то складывалась, как мы знаем, начиная, примерно, с середины XVII до середины XIX в. Литературный русский язык, возникший на основе московского диалекта и кодифицированный теперь в академических изданиях, тот язык, на котором теперь обязан говорить каждый образованный человек, складывался почти два с половиной столетия. Так вот я утверждаю, что нормы общенациональной психологической культуры складываются по крайней мере в таком же масштабе времени: а может быть и в большем, но уж никак не в меньшем. И начатки ее, как светской, а не религиозной психологической культуры, стали складываться — под именем разночинной интеллигенции — где-то между 1840-м и 1860-м годами. Складываться, как это всегда и происходит на основе упрощенного, но самого развитого культурного этикета своего времени, что в тогдашней России означало — на основе дворянского этикета. То, что тогда было названо разночинной интеллигенцией, и было первой волной становления общенациональной психологической культуры. Но с того момента, как начала формироваться разночинная интеллигенция (будем считать с 1881 г.) и по 1917г. прошло время жизни всего двух поколений — за такой период общенациональные нормы культуры не складываются. Ну, а дальше — известная история: элиты всех сословий гибнут на войне (мировой или гражданской), кто-то вынужден уехать из страны, кого-то здесь же и уничтожают, — в конце концов, общество не только осталось без источников развития психологической культуры, но был провозглашен чудовищный идеал социальной — а поскольку слово «социальное» тогда покрывало все, — то и культурной однородности общества. Но мы-то знаем теперь (и даже в школе теперь этому учат), что только разнообразие — историческое, социальное, культурное и всякое иное — есть залог любого развития, что без разнообразия, без разницы потенциалов, без напряжения и обмена ценностями, символами и энергиями никакого движения, никакого развития нет и быть не может. Оная однородность выражалась совершенно наглядно в таких странных вещах как, например, знаменитый учебник В. Афанасьева «Основы философии», рекомендованный для чтения сразу и аспирантам Академии наук, и домашним хозяйкам. Одна и та же сумма знаний, один и тот же книжный текст одновременно мог годиться и для домашней хозяйки, и для школьника, и для инженера, и для тех, кто должен был сдавать кандидатский экзамен по философии. (Когда я сдавал свой кандидатский экзамен по философии в Институте философии РАН СССР, председатель экзаменационной комиссии, ныне широко известный товарищ А.А. Зиновьев, так и сказал: всем, кто готовился по философскому словарю, — без разговоров ставим «четверку», а с остальными поговорим). Это — курьез, но курьез символичный, «со значением». Как тогда, так и до сих пор, премьер-министр, министр обороны, депутаты национального парламента, президенты расплодившихся академий «якобы наук» говорят на одной и той же коммунальной фене, абсолютно никакого отношения к норме русского литературного языка не имеющей. И это мало кого коробит. Это и называл Мераб Константинович Мамардашвили антропологической катастрофой, имея в виду, в частности, что эта подсоветская коммунальная феня мало чем связана с развитостью специализированных частей сознания, за счет которых человек и обеспечивает свою профессиональную деятельность. Не редкость встретить гениального астронома, знающего, как устроено все во Вселенной, ядерного физика, который все «сечет» в атомных субчастицах, или «хакера», способного влезть в любую компьютерную систему, но как только эти люди начинают заговаривать о своей внутренней жизни, обмениваться чувствами или описывать какое-то душевное состояние, которое они переживают, или пытаются выразить его в воспитательном жесте, то оказывается, что «слов нет», как у той собаки, что все понимает, но… И отсюда, на мой взгляд, у наших современников-соотечественников такая невероятная тяга к разным формам нетрадиционной религиозности, к «восточным психотехникам», к астрологии, целительству и так далее. Ко всему, что обещает большую, чем имеющаяся, душевную развитость. Итак, идентичность обеспечивает одно очень важное культурное качество – оно задает норму антропологического воображения, те образы человека и человечности, которые считаются приемлемыми и желательными в рамках данного сообщества и с которыми человек сверяет все свои деятельности и досуги. <Реплика: Это вы о том святом месте, что не бывает пусто?> Да, и о нем тоже. <Реплика: И потому возрастает роль психологического знания?> Нет, через насыщение предметным знанием места, где должна быть психологическая культура, ничего изменить нельзя. Очень важны, мне кажется, слова, которые однажды в полушутку сказал Гегель: «По тому, чем довольствуется его дух, можно судить о величине его потери». Всегда нужно помнить о том, что отставлено, обращать внимание на то, что оказалось не нужным, не востребованным. Ибо в ситуации психокультурной депривации (недостаточности), если ты имеешь хоть малость психотехнической сноровки, естественно обратиться к чему угодно, лишь бы получить возможность иной, более душевно насыщенной, развитой жизни, пережить иные типы душевных и духовных состояний. Не в отдаленном будущем, не когда-то потом, при каких-то особых условиях, а испытать чувство полноты, инаковости жизни здесь и сейчас. И тут может сгодиться любой предложенный опыт. Это ведь историческая случайность, что после перестройки на нашем TV ставка была сделана на американское телевидение. Но потребная для заполнения экранного времени кинопродукция могла придти откуда угодно – из Китая, из Египта или из Индии… Так вот наш зритель, пережив что-то вроде видеобума, «наевшись» того кино, которого ему якобы не доставало, начал подозревать, что «тут что-то не так», что взыскуя новых ощущений, полноты жизни здесь и сейчас, мы подзабыли что-то очень существенное для нашей культурной и духовной самобытности (а это еще одна сторона идентичности). Так вот — нищета антропологического воображения. Такова уж наша историческая ситуация, что искусство, которое от века выполняло роль источника образов человечности, само переживает острый гуманистический кризис: такое впечатление, что оно не нуждается в человеке, как таковом. Ницшевское «человек должен быть преодолен» принято современным искусством слишком буквально. Перестав быть фигуративным, оно перестало служить для выражения прекрасной человечности и занято испытанием всевозможных мыслимых и немыслимых миров. В то же самое время «на просторах Родины» процветает рынок психологических услуг (психобизнес). Представители различных школ психотерапии и психотехники проводят бесконечные тренинги, ориентированные на обучение, или на исцеление, или на спасение души нашей. И покуда спрос на душевную развитость и зрелость остается сильно неудовлетворенным, рынок этот будет расширяться и диверсифицироваться. Вот несколько штрихов к тому, что происходит с вещью под названием «идентичность». На этом первая часть моей лекции заканчивается. <Вопрос. В Вашем докладе прозвучала такая мысль, что вакуум сознания может быть заполнен всем, чем угодно. И человек это может принять, независимо от своего восприятия, хочет он того, или нет?> Я говорил не про сознание, а про душевную жизнь и психологическую культуру. И не сказал, что «может быть заполнена чем угодно», ибо я противник всякого, в том числе психотехнического манипуляторства людьми. Но в условиях отмеченной психологической гипокультурности (когда элиты соответствующих сословий были уничтожены) возникает общество, в котором почти не осталось собственных источников развития психологической культуры. А человек не может жить в отложенном будущем, он хочет сейчас прожить жизнь во всей возможной полноте. И если ему в этом душевном искании не могут помочь ни школа, ни искусство, ни, прости Господи, наличная Церковь, то он обращается к иным, как ноне принято говорить, «нетрадиционным» источникам. <Реплика: Например, к Белому братству.f> К сожалению, и к Белому братству, и в Богородичный центр, и в Аум Синрекё. Мы ведь задним умом сильны по части «тоталитарных сект»! Но это одиозные исходы. Есть, казалось бы, и вполне достойные: классическая буддийская йога, например. В Москве или в Санкт-Петербурге есть все что угодно: ткни наугад пальцем в какую-нибудь «Энциклопедию эзотерики», и обязательно найдется группа, которая уже этим занимается. Такое впечатление, что коллективная душа хочет пробежаться по всему пространству психических возможностей. Видимо, человек такое существо, что если что-то где-то ему замаячило, то непременно найдется несколько собратьев, с которыми удастся вновь открывшиеся возможности испытать. Хотя, разумеется, процесс этот может быть деструктивным. Иду я час назад на эту лекцию, заглянул в телевизионный ящик и вижу, как мэр Нижневартовска объясняет накрывшую город волну наркомании — безработица, мол, неопределенность будущего и т. д.; вот положение поправим, она и рассосется. А когда интервью у школьников берут, так они иначе отвечают на вопрос о том, почему покуривать начали: хочется испытать иное состояние сознания, побывать в ином возможном мире, пережить иную жизнь. И неважно, с помощью конопли, ЛСД или свекольного самогона — это уже вопрос удобства и наличия «алхимической субстанции». <3уев: Правильно ли я Вас помял, что и свекольный самогон, и прочие вышеозначенные вещества являются суррогатами некоторых культурно-психологических переживаний, которые возможны при наличии более развернутых культурных ситуаций без этих веществ?> Да, это несомненно так — «в принципе». Есть психологические потребности, а есть способы их удовлетворения. Но дело в том, что человек делает не то, что он хочет, а то, что он может. «Рад бы в рай, да...». Используется то, что в данный момент при наличных средствах и освоенных уже навыках фактически доступно. Коллизия тут в том, что, с одной стороны, все, что не запрещено, то разрешено, а с другой,—человек сам и только сам отвечает за все те состояния душевные, которые он переживает. <Зуев: Тогда я по-другому спрошу. У Вас до этого был тезис о том, что вот, мол, «сословная» культура в какой-то момент была уничтожена.> Ну, грубо говоря, мы пришли к ситуации 1917-го года с ярко выраженной сословной психологической культурой, без ее развитой общенациональной нормы. Далее элиты этих сословий были уничтожены, и мы оказались в очень неплодотворной гипокультурной ситуации, когда источников для саморазвития психологической культуры не осталось. На это-то место и попала сумма психотехнологий. У меня сложилось такое представление, что худо ли, бедно ли, на сегодня это место ими заполняется достаточно эффективно, технологии, что называется, «работают». Человек традиционной или классической культуры скажет в этой ситуации «к сожалению» и будет по-своему прав. Но в человеческой жизни нет ничего, что онтологически гарантируется. Случалось, с лица земли исчезали великие народы, культуры и религии. Каждый вечер, засыпая, надо вспоминать, что Древней Греции и прекрасных Афин больше нет, а есть «черные полковники»; что некоторые когда-то крещеные народы «раскрестились» и т. д. Ничто не гарантировано — само собой, без человеческих усилий, без работы — если что-то, мол, было, то оно и будет. Это действительно вопрос ценностного выбора и культурной политики. Я не брошу камень в того, кто решил уехать из страны ради того, чтобы дети выросли в безопасности и получили хорошее образование. Это родовое решение и надо уважать право родителей принимать решения о судьбе своих детей. Другое дело, когда выбор о судьбе будущих поколений делают государственные мужи, — тут другой счет. Часть вторая. Идентика в гуманитарном наклонении В самом начале лекции я уже заявил (догматически), что гуманитарная культура — это четвертое измерение открытого/свободного общества. Среди прочего это означает, что в ходе продвижения к большей общественной открытости, прозрачности все большее число культурных практик, традиций и институтов (и других элементов культуры) оказываются вовлеченными в работу гуманитарного освоения и претворения (интерпретации, репрезентации, митетического перепроектирования и т. д.). Чтобы долго не объяснять все эти монструозные неологизмы, прибегну к примерам. Меня всегда поражало, что два гения русской культуры — А.С. Пушкин и Ф.М. Достоевский — в сущности не знали, не видели, что такое православная икона и древнерусская храмовая архитектура (в нашем современной их понимании). Любимая картина Достоевского, висевшая над его письменным столом — «Сикстинская мадонна». Александр Сергеевич стоит за литургией в Успенском соборе Кремля, обменивается стихами со служащим в тот момент митрополитом Филаретом, но ни упоминания о соборе, ни о находящихся в нем чудотворных иконах как в этих, так в других стихах вы не сыщите. Потребовалась довольно большая работа историков искусства, искусствоведов и других гуманитариев, чтобы понимание того, что икона, фреска, церковная архитектура, — это наше духовное сокровище, — собой являет, и чтобы оно, это сокровище, стало доступным для нас с вами, для людей, быть может и стремящихся к праведности, но отнюдь не праведников. Так вот, думать и печься о человеческом, гуманитарно-доступном понимании предания (и слова, и образа) потому так важно, что пониманием этим повышается доступность предания, хотя бы для ума нашего, для нашей воли. Культура вообще и гуманитарная культура в особенности — это не суррогат, который заменяет Церковь или ее Предание. Упаси Господи! Но это те костыли, что помогают нам, грешным, душой здесь пребывающим, понимать и принимать переданное с достаточной для сбережения нашей веры ясностью и твердостью. А это, согласитесь, вовсе не малость. Этим примером я хотел сказать, что гуманитарное знание и гуманитарная, в пространстве культуры протекающая работа выступают как своего рода метаязык по отношению к традиции, к положенным в ней состояниям идентичности. Метаязык, помогающий нам: · понимать и толковать факты традиционной (народной и конфессиональной) или классической культур; · вводить эти факты в образовательную работу; · делать их предметом культурно-творческой работы, не загоняя саму традицию в идеологические рамки и оставляя ей пространство для развития. Гуманитарное освоение и претворение — неустранимая из культуры функция гуманитарного мышления и гуманитарной деятельности (практик). Благодаря ей расширяется наше культурное пространство. Кто ввел в европейский культурный оборот японскую гравюру, африканскую маску и тысячи других архаических вещей? Художественный авангард конца XIX - начала XX веков! Представители самого радикального авангардного искусства, отрицавшие свою собственную классическую традицию. И благодаря этому была расширена эстетическая рецептивность европейкой культуры. Сознание европейца стало готовым и способным воспринимать ту же икону, и любые другие формы традиционной архаической и современной народной культуры. То же самое произошло и с литературными памятниками. На основные европейские языки переведены священные тексты всех народов. Для бесписьменных народов, то есть тех, у которых не было таких записанных текстов, эту первичную литературную работу проделали археологи, этнографы, семиотики, написавшие книги про их культуры, и тем самым ввели эти культуры в общемировой культурный оборот. Я хочу сказать, что благодаря собственно гуманитарной, очень современной работе, пространство современной культуры заметно расширено за счет введения в нее данных предшествующих культур. Именно в этом гуманитарно-воссозданном виде, институты и традиции иных, часто очень далеких от нас культур выражают теперь для нас свою идентичность. Вместе с тем ясно, что раз речь зашла о расширении, об изменении восприимчивости, о новой чувствительности (сензитивности) и чувственности (аффективности), то мы вновь вступаем на поле антропологических проблем. Ведь художественная образность так или иначе всегда говорит о человеке, и потому тесно смыкается с антропологическим воображением. А проблематика современного искусства — еще и с антропологической идентичностью. Я надеюсь, вы по ходу этой лекции уже смогли не раз ощутить глубокую парадоксальность и экзистенциально-прагматическую напряженность проблемы идентичности. Потому что, с одной стороны, когда я произношу слово «идентичность», я использую современный гуманитарно-научный термин, а с другой, — думаю с его помощью, например, о том, какими были вот те самые ковры в том месте, где теперь стоит г. Ковров, в котором я родился, и про который мало что вообще известно. В этом смысле фантастически хороша популярная трилогия Дж. Р. Толкиена «Властелин колец», в которой представлена история, обычаи и верования доброго десятка вымышленных этносов и их культур. А ведь мы-то с вами хорошо знаем, что как только что-то становится предметом творческого замышления (художественного, мифопоэтического оккультно-мистического), так через некоторое время в проектной культуре общества появится новый (технологический) объект деятельности проектирования! То, что этносы, культуры историчны, тварны, проекты, — это, как мы уже говорили, не есть плохо. Равно, как не плохо и то, что при этом мы переживаем идентичность свою как нечто наиестественнейшее и наиподлиннейшее. Потому что на самом деле никому не дано знать, зачем возникло это многоцветье народов и культур. Оно просто есть, и слава Богу! Их собственная внутренняя память о себе неисчерпаема в принципе. Как бы ни были мощны мнемотехники современной культуры, их память не заменить памяти традиции. К тому же ни теогенез, ни этногенез, ни культурогенез, ни антропогенез — ничто в истории творения людей, народов и их культур не закончено. Культуры открыты к своему будущему. И какие туда творческие силы будут вложены, таким и станет это будущее. Ничто исторически не предопределено. <Вопрос А как с Вашей точки зрения можно объяснить видения у религиозных людей?> А зачем это надо объяснять? Это — вопрос признания или не признания правомочности видения. Просто мы удивительно не чувствительны к собственной психической жизни, к тому, что с нами происходит. Все видят сны, все грезят наяву, все наделены воображением, но не умеют жить и работать в этих реальностях. Забываем, отталкиваем, не обращаем внимания на то, что происходит с нами в этих измерениях души. <Вопрос А как быть с региональной идентичностью?> Подходя к вопросу о региональной идентичности схематически (в рамках схематизма пространственности), напомню вам, уважаемые господа, что каждому типу пространства соответствует определенное состояние сознания; и напротив, каждое состояние сознания раскрывается в какой-то специфической пространственности. Понимаете теперь, почему я в самом начале сказал, что «территория» – это целлофановая обертка? Потому что сама по себе территория идентичностью не обладает и обладать не может. Идентичностью обладать может только нечто заведомо живое. Территория – это мертвое. Речь заведомо должна идти о социо-био-гео-цинозе, о сообществе (социуме) живых существ, обладающих определенной социальной организацией и обитающих в определенном ландшафте. Лпределенность же этого обитания и этой организации состоит в том, что — в пределе — сообщество стремится к состоянию социо-ландшафтного (точнее сказать, культурно-экологического) равновесия (это социологический аналог принципа этноландшафтного равновесия по Л.Н. Гумилеву). В этнологии Л.Н.Гумилева состояния этноландшафтного равновесия выражаются в этнических стереотипах поведения. А поскольку культура тоже является своего рода средой, только знаковой и образной, постольку — по этой модели — мы имеем возможность говорить об этно- и социокультурном равновесии и соответствующих ему стереотипах (культурном этикете). Дальше я делаю дерзкое суждение и утверждаю, что состоянию этно-и/или социокультурного равновесия функционально соответствует мифопоэтическая модель мира (мифологическая традиция); а стереотипам поведения Л.Н. Гумилева — архетипы К.Г. Юнга, обитающие, как известно, в коллективном бессознательном. Для меня важно, что приведенное суждение обосновывает онтологический статус мифопоэтической традиции. И не менее важно, что это — онтология равновесия, устойчивости и, в конце концов, постоянства и покоя. Однако, согласно архетипической психологии, архетипы непосредственно, впрямую не переживаемы. Они становятся доступными переживанию, сознаванию, промысливанию и пониманию, только если с помощью символов из бессознательного проецируются в сознание. Так происходит в снах, в видениях, в творческих актах, в спонтанных мотивационных импульсах и т. д. Мы видим сны, получаем видения, потому что мы не какие-то там одиночки-робинзоны, но живем, принадлежа некоему культурному и родовому целому. <3уев: Так что, про регион — опять ничего?> Я не знаю, что такое «регион». Я знаю, что такое земля, пространство. Про регион мне издетски ничего не известно, а я стараюсь держаться мандельштамова принципа: «Только детские книжки читать! Только детские думы лелеять!». В моем детском языке слова «регион» нет. А. Левинтов попытался объяснить мне, что такое «регион» в гуманитарном смысле. Еще я знаю, что такое региональность у М. Хайдеггера или у Ж. Делёза. В рамках же этой лекции, построенной в основном в рамке идентики, я вынужден ограничиться утверждением, что именно та или иная идентичность является регионообразующим началом. Идентичность, которую мы по ходу дела понимали как самотождественную и определенную своеобразную суть, одновременно задает и тип пространственности, и соответствующее ему состояние сознания. Поэтому я могу ответить так: региональная идентичность задается архетипически, а реализуется в стереотипах символического поведения. <3уев: Речь идет о том, что всю тематику, которую Вы здесь обсуждаете, невозможно пропустить через сознание отдельного человека.> Генисаретский. Почему? Я не понимаю. <Сазонов: Вы здесь много говорили о самоидентификации, но есть еще проблема идентификации иного, есть потребность понять иное, уложить его куда-то в своем сознании.> Генисаретский. Идентичности иного в нем самом или его идентичность для меня? <Сазонов: Его идентификация для меня. Эта проблема укладывается в Вашу тему?> Генисаретский: Л.Н. Гумилевым был сформулирован еще один принцип — принцип сохранения исторической судьбы, который я переформулировал бы как принцип этнокультурной идентичности во всех возможных мирах. История постоянно открывается перед нами новыми реальностями, иными мирами, которые нам предстоит испытать на «обживаемость», на нашу способность в них выжить и их обжить (в фигурах нашего образа жизни). Проблема, которую вы упомянули не только есть, но есть настоятельно — в опыте проживания и обитания. Недаром говорят «за битого двух небитых дают». <Вопрос: А как же эта задача реализуется в отношении музеев?> Если Вы мне расскажите, что происходит с музейным делом, когда из рамки музеефикации оно переносится в рамку культурного туризма, если Вы мне объясните, будет ли смысл музейности сохраняться, прирастать или убывать при переводе музейного дела в рамку культурного туризма, тогда я смогу ответить на Ваш вопрос. <3уев: То есть сейчас Вы это сделали?> Генисаретский: Да, нет. Если появится такой человек, который ответит мне на этот вопрос, я вообще перестану заниматься культурной идентикой. Зачем время попусту тратить! |